Драгоценно каждое свидетельство о Баланчине. Наш собеседник — Жак Д’Амбуаз. Он на протяжении нескольких десятилетий был премьером театра New York City Ballet под руководством Баланчина, танцевал в его спектаклях и был среди тех, кто провожал хореографа в последний путь. Балетный премьер, звезда бродвейских шоу и голливудских мюзиклов, Д’Амбуаз ровно на тридцать лет моложе своего учителя. В нынешнем году он отмечает свое 80-летие и в девятый десяток входит бодро: преподает в Национальном институте танца (Нью-Йорк), который основал почти сорок лет назад, дает мастер-классы, пишет книги о танце и воспоминания о Баланчине.
Два года назад Д’Амбуаз побывал в Перми по приглашению Владимира Васильева: работал в жюри XII Открытого конкурса «Арабеск» имени Екатерины Максимовой. Несмотря на почтенный возраст, он обошел весь город пешком — посетил Пермский хореографический колледж, побывал в доме Дягилевых и с тех пор часто и с приязнью вспоминает родину «Арабеска». С Жаком Д’Амбуазом (два года назад в Перми и недавно — по телефону) беседовала член жюри прессы «Арабеска» Елена Федоренко.
— Как Вы попали к Баланчину?
— Это красивая история, связанная с семьей. Моя мама родом из огромной крестьянской семьи, где было 15 детей. Она даже не окончила начальную школу, и с 12-ти лет трудилась на обувных фабриках в Канаде, где так же холодно, как у вас в Якутске. Работницы всё свободное время находились в закрытых помещениях, спасаясь от мороза, и занимали досуг чтением книг, в основном, французских романов. Книжные истории Дюма и Гюго кружили головы, и скромная канадская крестьянка мечтала о том, что ее дети получат прекрасное образование, будут уметь танцевать, петь, играть на музыкальных инструментах, разбираться в поэзии, драматургии, живописи. Представьте, она уговорила своего мужа переехать в Нью-Йорк, где, как хорек, вынюхивала всё, что может принести пользу ее детям. Для моей старшей сестры нашла недорогую балетную школу с армянским педагогом по имени Седа. Я, семилетний, обреченно сидел на балетных уроках, где девочки в розовом выделывали па. Все это мне дико не нравилось. Я опускал ногу в ящик с канифолью и издавал неприятные скрипящие звуки, пытаясь помешать занятиям, а заодно выразить свой протест.
Однажды, когда закончился класс — шажманами («шажман де пье» — прыжок с переменой ног в воздухе — Е.Ф.) и реверансом, Седа обратилась ко мне: «Ты всё время шалишь, а можешь ли подпрыгнуть?». Я встал в пятую позицию, что оказалось трудно, и начал прыгать. Девочки зааплодировали, я тут же задрал нос, а педагог пообещала, что на следующей неделе разрешит сделать не 32, а 64 шажмана. Я начал тренироваться дома, без остановок, отец в ужасе кричал: «Перестань выделывать эти гадости».
Наступает день класса. На каждом красном светофоре по долгому пути от нашей бедной окраины до студии Седы (надо было пройти не менее двадцати улиц) я ставил ноги в позицию и прыгал. Мне так нравилась похвала, что вскоре стал украшать шажманы жестами, поворотами головы и даже взглядами. Перед началом каникул мама попросила Седу сохранить в классе два места — для дочери и для сына. Педагог написала на листке бумаги «Джордж Баланчин. Школа американского балета» и протянула маме со словами: «Отведите детей туда, мистер Би учит лучше, чем я». Мама послушалась совета, и в восемь лет я оказался в школе Баланчина.
— Он сам с вами занимался?
— Не только занимался, а и ставил для нас небольшие балеты. В «Сне в летнюю ночь» я танцевал проказника Пэка. Мама сшила мне костюм со свирельками. Меня окружали эльфы, одна из них — Кэролайн Джордж — спустя годы стала моей женой. Прошло всего-то семьдесят с небольшим лет! Спектакль мы показывали в выходные дни на открытой сцене в саду одного из богатых друзей Линкольна Кирстена (генеральный директор баланчинской труппы — Е.Ф.), который финансировал школьные постановки Баланчина. За выступления еженедельно я получал 10 долларов, а зарплата моего отца была 35 долларов. Более того — Кирстен посылал за мной машину. Эти блага меня окончательно соблазнили, я начал заниматься балетом достаточно серьезно, а в возрасте 15 лет стал солистом труппы Баланчина, тогда она как раз получила свое нынешнее название «Нью-Йорк Сити балет». Пришлось бросить общеобразовательную школу.
Сегодня у меня 11 докторских степеней, я — профессор, декан и везде почетный гость. Вот как высоко подбрасывает вовремя сделанный шажман: можно не учиться и стать доктором наук. Шучу, конечно.
Ведущим танцовщиком у Баланчина я оставался 31 год, вместе мы шли по жизни дольше и были близки, как отец и сын. Он сочинил на меня много ролей, думаю, больше, чем для кого-либо другого. Когда он мучительно умирал, я приходил к нему ежедневно. Печальное время — никто не мог понять, что с ним происходит, что у него за болезнь. Только после вскрытия выяснилось, что он заразился коровьим бешенством.
— Что это за болезнь?
— Разве вы не знаете? Несколько лет назад всю Европу будоражило коровье бешенство. Считается, что люди заражаются ею от мяса инфицированных животных, и панацеи пока не найдено.
— В России сейчас все чаще танцуют Баланчина, о его хореографии написано уже немало. А каким он был человеком?
— Не думайте, что я скажу, будто Баланчин — гений, лишенный недостатков. У него их было немало, и — слава Богу! Им восхищались не только потому, что он умел выразить в танце все чувства — счастье, радость, грусть, отчаяние, зависть — и помогал раскрыться многим танцовщикам. Он своим искусством учил красиво жить, уважать и даже обожать женщин...
— Он говорил: «Чтобы сделать хороший балет, нужно любить красивых женщин. Балет — это женский мир, в котором мужчина — лишь почетный гость».
— Его любовь к женщине казалась невероятной. Не столько к матери или любовнице, его икона — женщина-балерина. Этой музе он стремился соответствовать. Для него любовь — не точка счастья, не кульминация, а просто естественная форма существования. Стоит внимательнее посмотреть его «Серенаду», чтобы с этим согласиться. Свой ранний балет он ставил на еще плохо обученных танцовщиц, а мальчиков и вовсе не хватало. После класса говорил: «Кто может остаться сегодня после занятий?». Соглашались пять девочек, и отлично, он с ними ставил фрагмент. На следующий день задерживались 20 девочек, но трем требовалось раньше уйти. С ними он ставил еще один кусочек — массовый.
Однажды остался юноша, и родилась такая сценка: мужчина, словно слепой, не видит ничего вокруг, и учится постигать мир через красоту женщины, которая ведет его по сцене. Там уже есть драма, но она выражена не буквально, а намеком, ощущением.
Кто оказывался в зале, на тех и сочинялась «Серенада». Поэтому в ней не прослеживается поступательной линии, спектакль состоит из синкоп настроений. В нем мало сложных, виртуозных движений, в основном — легкие пробежки по диагоналям, какие-то невероятно красивые движения рук и положения корпуса, и всё вместе сделано с невероятным тактом, отменным вкусом, прекрасными манерами и… с любовью к женщине.
— Хрустальная, эфирная, невесомая «Серенада» воспринимается как грезы хореографа о романтическом балете, и Чайковский кажется не случайным. Баланчина ведь связывали с музыкой какие-то невероятно близкие отношения, в отличие от литературы, которую он отлично знал. И тем не менее написал, что балет — богатое искусство, которое не должно быть иллюстратором даже самых интересных литературных первоисточников.
— Я бы назвал Баланчина музыкантом и дирижером хореографии. Он воспринимал балет, еще даже не рожденный, как целостное произведение, которым ему необходимо продирижировать. Как-то встречаемся мы с Джорджем на улице. Он говорит: «Жак, у меня появилась идея». И полчаса — а мы стоим посреди Бродвея, мимо нас несутся машины и автобусы — он в мельчайших деталях описывает музыку, тему, сценографию, костюмы, сам образ спектакля, рожденного в его голове. Я периодически пытаюсь увести его с дороги, но он не замечает опасностей, потому что ему важно рассказать, как декорации будут двигаться по отношению к музыке. Он весь балет видел сразу и целиком, но кроме… самих движений. Ни одного па он заранее никогда не готовил, движения рождались у него на репетициях, непосредственно в работе с тем или иным конкретным танцовщиком. Танец он вписывал в ДНК музыки, которая уже становилась его генетической программой, хореографию — в общую концепцию балета, чей смысл ему был ясен на сто пятьдесят процентов изначально.
— А как относился Баланчин к артистам?
— Он никогда не говорил: «Жак, ты танцуешь следующее «Лебединое», и — с Мелиссой Хейден». Такого просто и представить было нельзя. Он подходил деликатно: «Жак, может, тебя заинтересует станцевать «Лебединое»?». Я: «Конечно, зачем спрашиваешь?». Продолжает: «Можно с Мелиссой, или с Аллегрой Кент, или с Дайаной Адамс. С кем бы ты предпочел потанцевать?». А я-то знаю, что он хочет, чтобы я вышел с Дайаной, но никогда не скажет об этом прямо, будет философствовать о нагрузке каждой из балерин, перемежая свою речь вопросом: «Знаешь ли, меня интересует, с кем ты хочешь танцевать?». Вот такая у него была форма руководства — никаких приказов и ультиматумов.
— Но это, согласитесь, странное поведение для руководителя и хореографа?
— У него был особый подход к каждому артисту, и каждого он чувствовал. Даже с моим непростым нравом считался. Жена все время говорила мне: «Ты какой-то испорченный, Жак, делаешь только то, что хочешь и всем наперекор». Например, Баланчин назначает день премьеры балета, где у меня большая роль. Смотрю календарь и говорю: «Мистер Би, я в этот день в Майями на телевидении». И он меняет дату. Такое поведение отличало этого фантастического человека — патриарха, гиганта балетного мира.
Я мог сказать: «Мне поступило предложение сняться в кино, я, пожалуй, на четыре месяца отъеду…». Заметьте — при моем-то круглогодичном контракте! На летние месяцы отпуска я собирал команду из солистки-звезды, трех талантливых артисток кордебалета, пианиста и выезжал на гастроли по всей стране. Что мы танцевали? Хореографию Баланчина, причем разрешения у него не спрашивали.
Через два года после его смерти Бетти Кейдж — исполнительный директор театра — рассказала, что на меня жаловались разъяренные коллеги: «Почему Жак делает все, что ему угодно?». Она им отвечала: «Это дело Джорджа». Но однажды она передала жалобы Баланчину. «Знаешь, Бетти, — сказал он, — когда я был молодой, наставлять меня — что делать, а что нет — было бессмысленно. И я не собираюсь учить Жака. Он выйдет из своих виражей либо хорошим, либо плохим, но это будет его выбор, а не мой. Я же верю, что в конечном итоге он все сделает правильно». Представляете, я узнал такое после его смерти. Даже не подозревал, что на меня жаловались. Но я до сих пор делаю только то, что хочу.
— Вы довольны, как сейчас сохраняются балеты Баланчина?
— Нет. Сохранять их невозможно. Он сам говорил на смертном одре: «После меня всё будет по-другому», да и разрешал всё, что угодно, делать с его хореографией.
— Еще Баланчин считал искусство хореографа мимолетным: «После меня останется лишь памятник!»
— Можем жонглировать цитатами. Он утверждал, что будут другие люди и иные балеты. Но сейчас наследие Баланчина — крупный бизнес, тысячи людей на его балетах зарабатывают деньги. Ему же никогда не платили ни за один класс, и он с этим соглашался: «Никто и никогда не может устанавливать цену на творческий процесс. Разговоры о суммах ограничивают талант».
Баланчина сегодня нельзя поставить без потерь. Надо было видеть, как он это делает, как важны в танце и линии губ, и взлет бровей. Я видел его показы и старался повторить. А те, кто разучивают сегодня балеты Маэстро, передают только текст движений. Его подвижные запястья и странные положения рук исчезают. В балете «Аполлон» руки героя сходятся как два клюва хищных птиц, и мимикой танцовщик выражает свое отношение к происходящему. А испанская «улыбка» движений, когда у Стравинского звучит мотив сарабанды — теперь ее не увидишь! Но Баланчин учил этому. Барышников это передавал, но сейчас не следуют оригиналу хореографии, а танцуют так, как Рабинович напел — свою интерпретацию, серию поз. Баланчин поставил па-де-де на музыку Чайковского — танец невероятной красоты и очень сложный для исполнения. Танцовщики не останавливаются, они как легкие прыгучие мячики. Нынче «мячиками» хотят быть все, но танца нет, а есть череда движений. Сам Джордж был романтиком и образцом благородных манер. Сегодня исчезло и то, и другое.